В первой половине 19 века, у самого истока Косарки,  заселился  хутор Дуплятской. Свое начало речка берет при скрещивании двух балок и, пробежав сначала с юга на север, а затем с востока на запад 60 извилистых верст, широкой развилкой вливается с левобережья в Хопер. Весною при дружном таянии снега она заполняется паводком со степных верховьев, а жарким летом пересыхает почти на всем своем протяжении, оставляя в продолговатых плесах круги от зеленой ряски и не проточности воды.

  С годами хуторская  территория  приростала все новыми  и новыми поместьями отселяющихся сюда казаков станицы Михайловской. К началу 1914 года  хутор, растянувшийся на семь с половиной верст, по своим размерам и  3-х тысячному населению напоминал больше  крупную станицу. В центре, над всем окрестным юртом возвышался храм Святой Живоначальной Троицы. Вокруг церкви – обширнейший майдан, по периметру которого несколько торговых лавок,  две   школы,  хуторское правление и аккуратное из красного кирпича зданьице с полосатым столбом Государственной винной монополии. Степь обступала хутор со всех сторон. Жители не знали недостатка в земле, а если чего им и не хватало, так строевого леса, заготавливать который приходилось чаще с отводов у х. Вдовольского, что на Хопре.

 Хуторские  казаки  «ломали» действительную службу в 1-ом Донском казачьем  Суворова-полку. Те, кто постарше – в 18, 35-ом и прочих очередных Донских казачьих полках. В некоторых же семьях по сей день хранятся  старинные  фотокарточки, где их пращуры сняты и в форме Лейб-гвардии Атаманского полка.

                                       * * *

На летние каникулы студент Зиновий бросал наскучивший за зиму и весну шумный Борисоглебск и возвращался на Донщину. В эту пору хутор стоял уже на пороге сенозаготовок.   В семье Топилиных в тот год помощников было мало, а потому его приезд оказался весьма кстати: старший брат Федор служил в полку, средний — Петро был на заработках в городе.

Побездельничать отпускнику не пришлось, – урочный час наступил скоро: заря только занималась, а Федор Киреевич уж растолкал сына, ночевавшего на сеновале. Вставать парню  не хотелось, но  разгулявшиеся было сны  не удержать: воздух оглашался кочетом, на заднем базу фыркали кони, а под рундуком тявкала дворняжка. Утренняя прохлада обдала лицо свежестью, Зиновий пробудился окончательно.

Весь проулок готовился к выезду. Уложив в арбы и телеги косы и отбойные молотки, сумки с пшеном и салом, мешки с густым стечным молоком, заготовленным казачками с ранней весны, казаны, таганки и жбаны холодной колодезной воды, — казаки дружно скочевали в степь…

Ехали через Кирюшино займище. От реки к выгонам лениво расплывался  туман.  Красно-зольный восток светлел, – заря вяла на глазах. Панкратов бугор, курган Вышний, а вскоре и Драное болото остались позади. За перевалом у Рогатого пруда открывалась Дальняя крепь.

 Утро сдалось молодому дню без остатка. Степь уже пестрела и звенела многолюдьем и многоголосьем. Разномастные подводы сгуртовались в курень и напоминали древние обозы степняков перед боем, и лишь парение в воздухе звенящих чибисов, да веселые лица людей свидетельствовали о мирных днях. Казаки, собравшись там и сям группами, вели оживленный и шумный разговор, а между ними вьюнами ныряла  детвора, увязавшаяся в степь за своими отцами и братьями. Отец остановил гнедого меринка и стал распрягать.

Зиновий еще издалека заприметил своего дружка Илью Прокудина в большой гогочущей толпе. Разновозрастная сходка качалась от взрывов смеха. На полпути к этому карагоду Зиновий догадался о причине оживления: это своими бесконечными рассказами потешал молодежь дед Панфер, один из еще живых участников последней войны с Турцией. Несмотря на свои 70 лет, он был крепким стариком, а его жизнерадостности и остротам мог позавидовать самый сильный острослов  из числа молодых казаков. Панфер готов был без конца рассказывать о случаях, происшедших с ним на военной службе, да и не только о своей службе. Где была действительность, а где небылица — разобрать невозможно, да и никому не приходило   на  ум  разбираться  в этом. Зачем гадать, где вымысел, а где быль. Забавно слушать — этого молодым уже достаточно.

Подошли мерщики. Наступал ответственный момент — отвод сенокосных делянок. Мерщики, эти доморощенные грамотеи, делили участки на сотки и десятки. Они шли по широкому пырейному полю, отмеряя саженью полоски и вслух ведя подсчет.

–  Гаврилыч! – окрикнул дед Панфер старшего из группы мерщиков, — на водку оставите травки?

– Оставим, – буркнул тот.

 А скока? – не унимался старик.

–  Вядра по чатыри будить, – послышался ответ.

– По чатыри, – недовольно буркнул Панфер. – Разве это сенокос? Смех, а не уборка. М-да, вперед случалось куда веселей.

–  Да уж прямо-таки? – подтрунивала  молодежь, раскручивая деда  на очередные байки. И Панфер, зараз клюнув на приманку, понес о том, как в старину проходила дележка земли, сколько имелось сенокосных полей, балок  и неудобий, а больше всего он подчеркивал то место, где шла речь о качестве выпитого магарыча.

– Бывалоча, выбирались в степь недели на две, а то и боле, и делили сенокос не так. Ныне вручную нарезают, а тада – запрягут донского жеребца в дрожки, привяжут к колесу пучок травы, а на дрожки – человека три, – и  делят степь. Один правит конем, а два остальных подсчитывают число оборотов колеса с травяным пучком. Конь трусит, колеса вертятся, сено делится. Счетчики едва поспевают считать и записывать. Собьются — пересчитывать не станут: десять колес больше, десять меньше — не беда, посмеются и все. И на водку оставят такие делянки, что верховые едва успевали оборачиваться из хуторской монополки. Старики выпивали за магарычом ее стока, скока в летнюю пору не бывало воды в Косарке. Во как вперед  делили. А нынче – лишь название «сенокос».

Дед Панфер с недовольством произнес это слово, намекая на то, что нынешнее время не может идти ни в какое сравнение со стариной. Он сплюнул под ноги, вышел из круга и старческой походкой зашагал по цветущей траве.

                                         ***

К середине июля казаки, считай, уже управились с сеном. Но подступал новый вал забот — уборка хлебов. Зиновий то и дело наведывался с отцом посмотреть на свои колосящиеся поля. Урожай обещал быть богатым. Одно тревожило — набредшая на степь жара…

От красных солонцов до хутора не более двух верст. Зиновий с товарищами возвращался из ночного по проселку, разрезающему  овсяной массив. В хутор они въехали к обеду, когда церковный звон пропел к «Достойной». У ворот его встретила мать, и по ее лицу он понял, – стряслось что-то неладное. Со слезами на глазах она сообщила: «Германец войной пошел».

«Война с врагами Отечества не столь большое несчастье для казака, чтобы волноваться и огорчаться», – по-мальчишески легкомысленно подумал про себя Зиновий и, сняв с коня уздечку, почти весело направился в хату, бравурно напевая  себе под нос:

На войну, как на охоту,

Казак с радостью идет,

И турецкую пехоту

Ровно зайцев бьет…

А по хутору уже неслась тройка, запряженная в легкий тарантас, на облучке которого трепыхался красный флажок – сигнал о казачьем сполохе. Тяжелая весть не обошла ни одну семью. Ближе к вечеру эхо разнеслось по речной долине женским плачем. Все знали, кто уходит и когда…

На другой день в хуторе никто не работал. Провожали казаков второй очереди. Уходила лучшая сила. К домам мобилизованных стекались близкие и дальние родственники, соседи. Во дворе Ружейниковых Зиновий с интересом наблюдал за тем, как служивый, взяв за повод своего строевого маштака, подвел его к стоявшим на порожках крыльца старикам с образами в руках. Позади их, на террасе, толпились домочадцы, родня и близкие. Получив благословение родителей, казак троекратно поцеловал их  и заставил коня припасть на передние ноги перед иконами. От увиденной картины у Зиновия первый раз, по-взрослому, защемило в груди. Первый раз у подростка появился страх за своих родителей, сестер и братьев. В эту минуту ему припомнился рассказ, где его  дед  –  подхорунжий Кирей, спасая от башибузукского плена  однохуторянина, погибает от  турецкой пули в далеких от родного Дона краях. Боль утраты тогда долго не рассасывалась  в семейной душе Топилиных.  Вот и сейчас Зиновий представил, что будет для Ружейниковых, если германская  пуля сразит их казака…

***

Выступали от старинного места сбора – большого общинного пруда,  что с южной околицы. Ни свет – ни заря потянулся туда весь хутор. А от пруда уже неслась игра разноликих казачьих песен…

Длинными рядами выстроились повозки с поклажей. В  толпе провожающих суетился и вездесущий Панфер. Он громко, насколько можно для  человека его возраста, убеждал:

– Конь для казака главное оружие и сила. Коня нужно беречь и холить больше, чем самого себя, иначе пропадешь в первом бою.   Был со мной случай, век его не забуду. Конь спас. В турецкую кампанию это было…

Но старику не пришлось рассказать о случае в пикете, два атамана (в хуторе две части – два атамана), продвигаясь с насеками вдоль тележных рядов, просили казаков выезжать.

– Пора, братцы, пора! – покрикивали атаманы.

– Успеем, не свадьбу едем! – отвечали казаки, но торопились разлить остатки прощальной водки.

Звеневшие над прудом песни стали стихать. Наступало  прощание.

– Прощай, маманя, – обнимал сын плачущую старушку.

– Прощайте, братцы, не  поминайте лихом!

Казаки вскочили ни коней  и разрозненными группами стали выбираться на прибитый полынком шлях. Вслед за ними на юг тронулся  обоз с женами и отцами, которые поедут до окружной станицы Урюпинской  и возвратятся в хутор после того, как  от     станционного     перрона    медленно оттолкнется длинный состав красных вагонов   и увезет подвыпивших и поющих станичников.

Долго   стояла   многолюдная  толпа,  вглядываясь  в степь, поглощавшую конников, а из дали неслась печальная песня:

Не дошел казак до места –

Помер на дороге.

Его несут, коня ведут.

Конь головку клонит,

Молодая же казачка

Идет слезы ронит.

Все меньше и меньше становилась удалявшаяся колонна, все сильнее покрывалась она синевою, но вдруг подымится на горизонте крупным планом и вновь  исчезнет,  превратившись в едва приметную точку. Так, качаясь в мареве, миражом расплывались донцы в неизвестное.  Провожавшие застыли в молчании и не проронили ни слова до полного исчезновения верховых и обоза. И когда над толпою прозвенел голос распластавшегося в небе чибиса, очнулись люди.

– Идемте, – сказал дед Панфер, поднимая седовласую голову – не они первые, не они последние…

Группами расходились осиротевшие хуторяне от пруда. Было еще рано, но никто сегодня не возьмет в руки ни косы, ни вил. Сегодня день печали…

Тихон Атаманцев.